Васильев, Борис - Васильев - Не стреляйте в белых лебедейПроза и поэзия >> Русская современная проза >> См. также >> Васильев, Борис Читать целиком Борис Васильев. Не стреляйте в белых лебедей
---------------------------------------------------------------
Изд: "А зори здесь тихие;Не стреляйте в белых лебедей;В списках не значился",
М., "Правда", 1978
OCR: Александр Белоусенко
---------------------------------------------------------------
От автора
Когда я вхожу в лес, я слышу Егорову жизнь. В хлопотливом лепете
осинников, в сосновых вздохах, в тяжелом взмахе еловых лап. И я ищу Егора.
Я нахожу его в июньском краснолесье -- неутомимого и неунывающего. Я
встречаю его в осенней мокряди -- серьезного и взъерошенного. Я жду его в
морозной тишине -- задумчивого и светлого. Я вижу его в весеннем цветении --
терпеливого и нетерпеливого одновременно. И всегда поражаюсь, каким же он
был разным -- разным для людей и разным для себя.
И разной была его жизнь -- жизнь для себя и жизнь для людей.
А может быть, все жизни разные? Разные для себя и разные для людей?
Только всегда ли есть сумма в этих разностях? Представляясь или являясь
разными, всегда ли мы едины в своем существе?
Егор был единым, потому что всегда оставался самим собой. Он не умел и
не пытался казаться иным -- ни лучше, ни хуже. И поступал не по соображениям
ума, не с прицелом, не для одобрения свыше, а так, как велела совесть.
1
Егора Полушкина в поселке звали бедоносцем. Когда утерялись первые две
буквы, этого уже никто не помнил, и даже собственная жена, обалдев от
хронического невезения, исступленно кричала въедливым, как комариный звон,
голосом:
-- Нелюдь заморская заклятье мое сиротское господи спаси и помилуй
бедоносец чертов...
Кричала она на одной ноте, пока хватало воздуха, и, знаков препинания
не употребляла. Егор горестно вздыхал, а десятилетний Колька, обижаясь за
отца, плакал где-то за сараюшкой. И еще потому он плакал, что уже тогда
понимал, как мать права.
А Егор от криков и ругани всегда чувствовал себя виноватым. Виноватым
не по разуму, а по совести. И потому не спорил, а только казнился.
-- У людей мужики так уж добытчики так уж дом у них чаша полная так уж
жены у них как лебедушки!..
Харитина Полушкина была родом из Заонежья и с ругани легко переходила
на причитания. Она считала себя обиженной со дня рождения, получив от
пьяного попа совершенно уже невозможное имя, которое ласковые соседушки
сократили до первых двух слогов:
-- Харя-то наша опять кормильца своего критикует.
А еще то ей было обидно, что родная сестра (ну, кадушка кадушкой,
ей-богу!), так родная сестра Марья белорыбицей по поселку плавала, губы
поджимала и глаза закатывала:
-- Не повезло Тине с мужиком. Ах, не повезло, ах!..
Это при ней -- Тина и губки гузкой. А без нее -- Харя и рот до ушей. А
ведь сама же в поселок их сманила. Дом заставила продать, сюда перебраться,
от людей насмешки терпеть:
-- Тут, Тина, культура. Кино показывают.
Кино показывали, но Харитина в клуб не ходила. Хозяйство хворобное, муж
в дурачках, и надеть почти что нечего. В одном платьишке каждый день на
людях маячить -- примелькаешься. А у Марьины (она, стало быть, Харя, а
сестрица-Марьица, вот так-то!), так у Марьицы платьев шерстяных -- пять штук,
костюмов суконных- два да костюмов джерсовых -- три целых. Есть в чем на
культуру поглядеть, есть в чем себя показать, есть что в ларь положить.
А причина у Харитины одна: Егор Савельич, муж дорогой. Супруг законный,
хоть и невенчанный. Отец сыночка единственного. Кормилец и добытчик, козел
его забодай.
Между прочим, друг-приятель приличного человека Федора Ипатовича
Бурьянова, Марьиного мужа. Через два проулка -- дом собственный, пятистенный.
Из клейменых бревен: одно в одно, без сучка, без задоринки. Крыша цинковая:
блестит -- что новое ведро. Во дворе -- два кабанчика, овец шесть штук да
корова Зорька. Удоистая корова -- в дому круглый год масленица. Да еще петух
на коньке крыши, как живой. К нему всех командировочных водили:
-- Чудо местного народного умельца. Одним топором, представьте себе.
Одним топором сработано, как в старину.
Ну, правда, чудо это к Федору Ипатовичу отношения не имело: только
размещалось на его доме. А сделал петуха Егор Полушкин. На забавы у него
времени хватало, а вот как бы для дельного чего...
Вздыхала Харитина. Ох, не доглядела за ней матушка-покойница, ох, не
уходил ее вожжами отец-батюшка! Тогда б, глядишь, не за Егора бы выскочила,
а за Федора. Царицей бы жила.
Федор Бурьянов сюда за рублем приехал тогда еще, когда здесь леса
шумели -- краю не видать. В ту пору нужда была, и валили этот лес со смаком,
с грохотом, с прогрессивкой.
Поселок построили, электричество провели, водопровод наладили. А как
ветку от железной дороги дотянули, так и лес кругом кончился. Бытие, так
сказать, на данном этапе обогнало чье-то сознание, породив комфортабельный,
но никому уже не нужный поселок среди чахлых остатков некогда звонкого
краснолесья. Последний массив вокруг Черного озера областные организации и
власти с превеликим трудом сумели объявить водоохранным, и работа заглохла.
А поскольку перевалочная база с лесопилкой, построенной по последнему слову
техники, при поселке уже существовала, то лес сюда стали теперь возить
специально. Возили, сгружали, пилили и снова грузили, и вчерашние лесорубы
заделались грузчиками, такелажниками и рабочими при лесопилке.
А вот Федор Ипатович за год вперед все в точности Марьице предсказал:
-- Хана прогрессивкам, Марья: валить вскорости нечего будет. Надо бы
подыскать чего поспособнее, пока еще пилы в ушах журчат.
И подыскал: лесником в последнем охранном массиве при Черном озере.
Покосы бесплатно, рыбы навалом, и дрова задарма. Вот тогда-то он себе
пятистенок и отгрохал, и добра понапас, и хозяйство развел, и хозяйку одел --
любо-дорого. Одно слово: голова. Хозяин.
И держал себя в соответствии: не елозил, не шебаршился. И рублю и слову
цену знал: уж ежели ронял их, то со значением. С иным за вечер и рта не
раскроет, а иного и поучит уму-разуму:
-- Нет, не обратал ты жизнь, Егор: она тебя обратала. А почему такое
положение? Вникни.
Егор слушал покорно, вздыхал: ай, скверно он живет, ай, плохо. Семью до
крайности довел, себя уронил, перед соседями стыдоба -- все верно Федор
Ипатыч говорит, все правильно. И перед женой совестно, и перед сыном, и
перед людьми добрыми: Нет, надо кончать ее, эту жизнь. Надо другую начинать:
может, за нее, за буду щую светлую да разумную, Федор Ипатыч еще рюмочку
нальет, сдобрится?..
-- Да, жизнь обратать -- хозяином стать: так-то старики баивали.
-- Правда твоя, Федор Ипатыч. Ой, правда!
-- Топор ты в руках держать умеешь, не спорю. Но -- бессмысленно.
-- Да уж. Это точно.
-- Руководить тобою надо, Егор.
-- Надо, Федор Ипатыч. Ой, надо!..
Вздыхал Егор, сокрушался. И хозяин вздыхал, задумывался. И все тогда
вздыхали. Не сочувствуя -- осуждая. И Егор под их взглядами еще ниже голову
опускал. Стыдился.
А вникнуть если, то стыдиться-то было нечего. И работал Егор всегда на
совесть, и жил смирно, без баловства, а получалось, что кругом был виноват.
И он не спорил с этим, а только горевал сильно, себя ругая на чем свет
стоит.
С гнезда насиженного, где жили в родном колхозе если не в достатке, так
в уважении, с гнезда этого в одночасье вспорхнули. Будто птицы несмышленые
или бобыли какие, у которых ни кола ни двора, ни детей, ни хозяйства.
Затмение нашло.
Тем мартом -- метельным, ознобистым -- теща померла, Харитины да Марьицы
родная маменька. Аккурат к Евдокии преставилась, а на похороны родня в
розвальнях съезжалась: машины в снегах застревали. Так и Марьица прибыла:
одна, без хозяина. Отплакали маменьку, отпели, помянули, полный чин
справили. Сменила Марьица черный плат на пуховую шаль да и брякнула:
-- Отстали вы тут от культурной жизни в своем навозе.
-- То исть как? -- не понял Егор.
-- Модерна настоящего нету. А у нас Федор Ипатыч новый дом ставит: пять
окон на улицу. Электричество, универмаг, кино каждый день.
-- Каждый день -- и новое? -- поразилась Тина.
-- А мы на старое и не пойдем, надо очень. У нас этот... Дом моделей,
промтовары заграничные.
Из томного угла строго смотрели древние лики. И матерь божья уже не
улыбалась, а хмурилась, да кто глядел-то на нее с той поры, как старуха душу
отдала? Вперед все глядели, в этот, как его... в модерн.
-- Да, ставит Федор Ипатыч дом -- картинка. А старый освобождается: так
куда ж его? Продавать жалко: гнездо родимое, там Вовочка мой по полу ползал.
Вот Федор Ипатыч и наказал вам его подарить. Ну, пособите, конечно, сначала
новый поставить, как водится. Ты, Егор, плотничать навострился.
Подсобили. Два месяца Егор от зари до зари топором тюкал. А зори-то
северные: растыкал их господь по дню далеко друг от друга. До знона
намахаешься, покуда стемнеет. А тут еще Федор Ипатович пособляет:
-- Ты еще вон тот уголок, Егорушка, притеши. Не ленись, работничек, не
ленись: я тебе дом задарма отдаю, не конуру собачью.
Дом, правда, отдал. Только вывез оттуда все, что еще червь не сточил:
даже пол в горнице разобрал. И навес над колодцем. И еще погреб раскатал да
выволок: бревна там в дело могли пойти. За сараюшку было взялся, да тут уж
Харитина не выдержала:
-- Змей ты подколодный кровопивец неистовый выжига перелютая!
-- Ну, тихо, тихо, Харитина. Свои ведь, чего шуметь? Не обижаешься,
Егор? Я ведь по совести.
-- Дык это... Стало быть, так, раз оно не этак.
-- Ну, и славно. Ладно уж, пользуйтесь сараюшкой. Дарю.
И пошел себе. Ладный мужик. И пиджак на нем бостоновый.
Помирились. В гости захаживали. Робел Егор в гостях-то в этих, хозяина
слушал.
-- Свет, Егор, на мужике стоит. Мужиком держится.
-- Верно, Федор Ипатыч. Правильно.
-- А разве есть в тебе мущинство настоящее? Ну, скажи, есть?
-- Дык ведь как... Вон баба моя...
-- Да не про то я, не про срам! Тьфу!..
Смеялись. И Егор со всеми вместе хихикал: чего ж над глупым-то не
посмеяться? Это над Федором Ипатовичем не посмеешься, а над ним-то -- да на
здоровье, граждане милые! С полным вашим удовольствием!..
А Тина только улыбалась. Изо всех сил улыбалась гостям дорогим, сестре
родимой да Федору Ипатовичу. Этому -- особо: хозяин.
-- Да, направлять тебя надо, Егор, направлять. Без указания ты ничего не
спроворишь. И жизнь самолично никогда не осмыслишь. А не поймешь жизни --
жить не научишься. Так-то, Егор Полушкин, бедоносец божий, так-то...
-- Да уж, стало быть, так, раз, оно не этак...
2
Но зато был Колька.
-- Чистоглазый мужичок растет, Тинушка. Ох, чистоглазик парень!
-- Ну, и глупо, что так,-- ворчала Харитина (она всегда на него ворчала.
Как председатель сельсовета поздравил с законным браком, так и заворчала).--
Во все времена чистоглазым одно занятие: на себе пахать заместо трактора.
-- Ну, что ты, что ты! Напрасно так-то, напрасно.
Колька веселым рос, добрым. К ребятам тянулся, к старшим. В глаза
заглядывал, улыбался -- и во все верил. Чего ни соврут, чего ни выдумают --
верил тотчас же. Хлопал глазами, удивлялся:
-- Ну-у?..
Простодушия в этом "Ну-у"? на пол-России хватило бы, коли б в нем нужда
оказалась. Но спроса на простодушие что-то пока не было, на иное спрос был:
-- Колька, ты чего тут сидишь? Тятьку твоего самосвалом переехало: кишки
изо рта торчат!
-- А-а!..
Бежал куда-то Колька, кричал, падал, снова бежал. А мужики хохотали:
-- Да куда ты, куда? Живой он, тятька твой. Шутим мы так, парень. Шутим,
понял?
От счастья, что вес хорошо закончилось, Колька забывал обижаться, а
только радовался. Очень радовался, что тятька его жив и здоров, что не было
никакого самосвала и что кишки у тятьки на месте: в животе, где положено. И
поэтому звонче всех смеялся, от всего сердца.
А вообще нормальный малец был. В речку с обрыва нырял и ласточкой и
топориком. В лесу не плутал и не боялся. Собак самых злющих в два слова
утихомиривал, гладил, за уши их дергал, как хотел. И цепной пес, пену с
клыков не сбросив, комнатной собачонкой у ног его ластился. Ребята очень
этому удивлялись, а взрослые объясняли:
-- Отец у него собачье слово знает.
Правда тут была: Егора собаки тоже не трогали.
И еще Колька терпеливым рос. Как-то с березы сорвался (скворечник
вешал, да ветка надломилась), до земли сквозь все сучья просквозил, и нога
на сторону. Ну, вправили, конечно, швы на бок наложили, йодом вымазали с
головы до ног -- только кряхтел. Даже докторша удивилась:
-- Ишь, мужичок с ноготок!
А потом, когда срослось все да зажило, Егор во дворе услышал: ревет
сынок в сараюшке (Колька спал там, когда сестренка народилась. Горластая
больно народилась-то- вся в маменьку). Заглянул: Колька лежал на животе,
только плечи тряслись.
-- Ты чего, сынок?
Колька поднял зареванное лицо: губы прыгали.
-- Ункас...
-- Чего?
-- Ункаса убили. В спину ножом. Разве ж можно -- в спину-то?
-- Какого Ун... Ункасу?
-- Последнего из могикан. Самого последнего, тятька!..
Следующей ночью отец и сын не спали. Колька ходил по сараюшке и сочинял
стихи:
-- Ункас преследовал врага, готовый с ним сразиться. Настиг и начал
биться...
Дальше стихи не получались, но Колька не сдавался. Он метался в тесном
проходе меж поленницей и топчаном, бормотал разные слова и размахивал
руками. За дощатой стеной заинтересованно хрюкал поросенок.
А Егор сидел на кухне в кальсонах и бязевой рубахе и, шевеля губами,
читал книгу про индейцев. Над странными именами шумели знакомые сосны, под
таинственной пирогой металась та же рыба, а томагавком можно было запросто
наколоть к самовару лучины. И поэтому Егору уже казалось, что история эта
происходила не в далекой Америке, а здесь, где-то на Печоре или на Вычегде,
а хитрые имена придуманы просто так, чтобы было завлекательнее. Из сеней
тянуло ночным холодком, Егор сучил застывшими ногами и читал, старательно
водя пальцем по строчкам. А через несколько дней, осилив наконец-таки эту
самую толстую в своей жизни книгу, сказал Кольке:
-- Хорошая книжка.
Колька подозрительно всхлипнул, и Егор уточнил:
-- Про добрых мужиков.
Вообще Колькины слезы недалеко были спрятаны. Он плакал от чужого горя,
от бабьих песен, от книг и от жалости, но слез этих очень стеснялся и потому
старался реветь в одиночестве.
А вот Вовка -- погодок, двоюродный братишка -- только от обиды ревел. Не
от боли, не от жалости -- от обиды. Сильно ревел, до трясучки. И обижался
часто. Иной раз ни с того ни с сего обижался.
Вовка книг читать не любил: ему на кино деньги давали. Кино он очень
любил и смотрел все подряд, а если про шпионов, то и по три раза, И
рассказывал:
-- А он ему-хрясь, хрясь! Да в поддых, в поддых!..
-- Больно, поди! -- вздыхал Колька.
-- Дура! Это ж шпионы.
И еще у Вовки была мечта. У Кольки, к примеру, мечта каждый день была
иная, а у Вовки -- одна на все дни:
-- Вот бы гипноз такой открыть, чтоб все-все заснули. Ну, все! И тогда б
я у каждого по рублику взял.
-- Чего ж только по рублику?
-- А чтоб не заметил никто. У каждого по рублику- это ого! Знаешь,
сколько? Тыщи две, наверное.
Поскольку денег у Кольки сроду не водилось, он о них и не думал. И
мечты у него поэтому были безденежные: про путешествия, про зверей, про
космос. Легкие мечты были, невесомые.
-- Хорошо бы живого слона поглядеть. Говорят, в Москве слон каждое утро
по улице ходит. -- Бесплатно?
-- Так по улице же.
-- Врут. Бесплатно ничего не бывает.
Вовка увесисто говорил, как сам Федор Ипатович. И глядел так же: с
прищуром. Особый такой прищур, бурьяновский. Федору Ипатовичу это нравилось:
-- Ты, Вовка, скрозь гляди. Сверху все лжа.
Вовка и старался глядеть скрозь, но Колька все же с братиком водился.
Не спорил, не дрался, но, правда, и особо не слушался. Если уж очень Вовка
нажимал -- уходил. Одного не прощал только: когда тот над отцом его, над
Егором Полушкиным, подхихикивал. Здесь и до крайности порой доходило, но
мирились быстро, все-таки родная кровь.
А про слона, который каждое утро в Москве по улицам ходит, Кольке отец
рассказал. Уж где он про этого слона разузнал, неизвестно, потому что
телевизора у них не было, а газет Егор не читал, но говорил точно, и Колька
не сомневался. Раз тятька сказал -- значит, так оно и есть.
А вообще-то слонов они только на картинках видели и один раз -- в кино.
Там показывали цирк, и слон стоял на одной передней ноге, а после очень
смешно кланялся и хлопал ушами. Сутки целые они тогда про слонов говорили.
-- Умная животная.
-- Тять, а в Индии пашут на них?
-- Нет,--Егор не очень знал, что делают слоны в Индии, но прикидывал.--
Здоров он больно для пахоты-то. Плуг выдернет.
-- А чего ж они там делают?
-- Ну, как чего? Тяжелое всякое. На лесоповале, к примеру.
-- Вот бы нам сюда слона, а, тять? Он бы штабеля грузил, рудостойку,
пиловочник.
-- Да-а. Жрет много. Сенов не напасешься.
-- А в Индии как же?
-- Дык у них с кормами порядок. Лето сплошное: траву хоть двадцать раз
коси.
-- И валенки не нужны, да, тять? Вот красота-то, наверно!
-- Ну, не скажи. У нас получше будет. У нас -- Россия. Самая страна
замечательная.
-- Самая-самая?
-- Самая, сынок. Про нее песни поют по всей земле. И все иностранные
люди нам завидуют.
-- Значит, мы счастливые, тять?
-- Это не сомневайся. Это точно.
И Колька не сомневался: раз тятька сказал, стало быть, так оно и есть.
Тем более что сам Егор истово в это верил. Ну, а уж если Егор во что-то там
верил истово, то и говорил об этом особо, и мнения своего не менял, и даже с
самим Федором Ипатовичем спорил крепко.
-- Глупый ты мужик, Егор, раз такое мелешь. Ну, какая на тебе рубаха?
Ну, скажи?
-- Синяя.
-- Синяя! Дерьмовая на тебе рубаха: с третьей стирки на подтирку. А у
меня -- заграница. Простирнул, встряхнул -- и гладить не надо, и как новая!
-- А мне и в этой ладно. Она к телу ближе.
-- Ближе! Твоей рубахой рыбу ловить сподручно: к ветру она ближе, а не к
телу.
-- А ты скажи, Федор Ипатыч, с тебя во тьмах-то, как рубаху сымаешь,
искры сыпятся?
-- Ну?
-- Вот. Потому -- чужая она, рубаха-то твоя. И от противности
электричество вырабатывает. А у меня с рубахи ни единой искорки не спадет.
Потому -- своя, к телу льнет, ластится.
-- Бедоносец ты, Егор. Пра слово: бедоносец! Природа обидела.
-- Да уж что уж. Стало быть, так, раз оно не этак...
Улыбался Егор. Смирно улыбался. А Колька негодовал. Люто негодовал, но
при старших спорить не смел: при старших спорить- отца позорить. Наедине
возмущался:
-- Ты чего смалчиваешь, тять? Он тебя всяко, а ты смалчиваешь.
-- Бранчливых, Коля, сон не любит. Тяжко спят они. Маются. Так-то,
сынок.
-- С мяса они маются! -- сердился Колька.
Сердился он потому, что Егор врал. Врал, сопел при этом, глаза прятал:
Колька этого не любил. Не любил отца вот такого, жалкого. И Егор понимал,
что сын стыдится его и мучается от стыда этого, и мучился сам.
-- Да уж что уж. Стало быть, так, раз оно не этак.
А мучения все эти, стыд дневной и полуночный, крики жены да соседские
ухмылочки -- все от одного корня шли, и корнем тем была Егорова трудовая
деятельность. Не задалась она у него, деятельность эта, на новом-то месте,
словно вдруг заколодило ее, словно вдруг руки Егору отказали или соображение
в гости утекло. И мыкался Егор, и лихорадило его, и по ночам-то спал он не в
пример хуже бранчливого Федора Ипатовича.
-- Руководить тобою нужно, Егор. Руководить! Но зато был Колька. Ни у
кого такого Кольки не было. Мужичка такого чистоглазого!..
3
Не задалась у Егора Полушкина на новом месте привычная работа. Правда,
первых два месяца, когда топориком для Федора Ипатовича от солнышка до
солнышка позванивал, все вроде нормально шло. Федор Ипатович хоть и
руководил им, однако взашей не подталкивал, свою выгоду соблюдая. Мастера
торопить нельзя, мастер -- сам себе голова: это всякий хозяин сообразит. И
хоть и бегал вокруг, и кипятил кровь, а особо подгонять не решался. И Егор
работал, как сердце велело: где поднажать, где передохнуть, а где и отойти,
присесть на бревнышко, на работу со стороны глянуть. Да не торопливо, не в
задыхе -- спокойно, вглядчиво, на три цигарки. За эту работу кормили его с
семейством ежедень, штаны старые дали и домишко. В общем, Егор не сетовал,
не обижался: по закону, по сговору все было сделано. Полмесяца он в новом
жилье устраивался, неделю радовался, а потом пошел работу искать. Не за ради
дома да удобства родственника- за ради хлебушка.
Плотник есть плотник: за ним всегда работа бегает -- не он за работой.
Тем более, что весь поселок труд Егоров видел, да и петух тот, его топором
сработанный, с конька на весь белый свет кукарекал. Так что взяли Егора,
можно сказать, с поясным поклоном в плотницкую бригаду местной строительной
конторы. Взять-то взяли, а через полмесяца...
-- Полушкин! Ты сколько ден стенку лизать будешь?
-- Дык ведь это... Доска с доской не сходится.
-- Ну и хрен с ними, с досками! Тебе, что ль, тут жить? У нас план
горит, премиальные...
-- Дык ведь для людей жа...
-- Слазь с лесов! Давай на новый объект!
-- Дык ведь щели.
-- Слазь, тебе говорят!..
Слезал Егор. Слезал, шел на новый объект, стыдясь оглянуться на
собственную работу. И с нового объекта тоже слезал под сочную ругань
бригадира, и снова куда-то шел, на какой-то самоновейший объект, снова делал
что-то где-то, топором тюкал, и снова волокли его, не давая возможности
сделать так, чтобы не маялась совесть. А через месяц вдруг швырнул Егор
казенные рукавицы, взял личный топор и притопал домой за пять часов до конца
работы.
-- Не могу я там, Тинушка, ты уж не серчай. Не дело у них -- понарошка
какая-то.
-- Ах горе ты мое бедоносец юродивый!..
-- Да уж что уж. Стало быть, так, раз оно не этак.
Откочевал он в другую бригаду, потом в другую контору, потом еще
куда-то. Мыкался, маялся, ругань терпел, но этой поскаковской работы терпеть
никак не мог научиться. И мотало его по объектам да бригадам, пока не
перебрал он их все, что были в поселке. А как перебрал, так и отступился: в
разнорабочие пошел. Это, стало быть, куда пошлют да чего велят.
И здесь, однако, не все у него гладко сходилось. В мае -- только земля
вздохнула -- определили его траншею под канализацию копать. Прораб лично по
веревке
трассу ему отбил, колышков натыкал, чтоб линия была,
по лопате глубину отметил:
-- Вот до сих, Полушкин. И чтоб по ниточке.
-- Ну, понимаем.
-- Грунт в одну сторону кидай, не разбрасывай.
-- Ну, дык...
-- Нормы не задаю: мужик ты совестливый. Но чтоб...
-- Нет тут вашего беспокойства.
-- Ну, добро, Полушкин. Приступай. Поплевал Егор на руки, приступил.
Землица сочная была, пахучая, лопату принимала легко, и к полотну не липла.
И тянуло от нее таким родным, таким ласковым, таким добрым теплом, что Егору
стало вдруг радостно и на душе уютно. И копал он с таким старанием, усердием
да удовольствием, с каким работал когда-то в родимой деревеньке. А тут
майское солнышко, воробьи озоруют, синь небесная да воздух звонкий! И потому
Егор, про перекуры забыв, и дно выглаживал, и стеночки обрезал, и траншея за
ним еле поспевала.
-- Молоток ты, Полушкин! -- бодро сказал прораб, заглянувший через три
часа ради успокоения.-- Не роешь, а пишешь, понимаешь!
Писал Егор из рук вон плохо и потому похвалу начальства не очень чтобы
понял. Но тон уловил и наддал изо всех сил, чтобы только угодить хорошему
человеку. Когда прораб явился в конце рабочего дня, чтобы закрыть наряд, его
встретила траншея трехдневной длины.
-- Три смены рванул! -- удивился прораб, шагая вдоль канавы.-- В
передовики выходишь, товарищ Полушкин, с чем я тебя и...
И замолчал, потому что ровная, в нитку траншея делала вокруг ничем не
примечательной кочки аккуратную петлю и снова бежала дальше, прямая как
стрела. Не веря собственным глазам, прораб долго смотрел на загадочную петлю
и не менее загадочную кочку, а потом потыкал в нее пальцем и спросил почти
шепотом:
-- Это что?
-- Мураши,-- пояснил Егор.
-- Какие мураши?
-- Такие, это... Рыжие. Семейство, стало быть. Хозяйство у них, детишки.
А в кочке, стало быть, дом.
-- Дом, значит?
-- Вот я, стало быть, как углядел, так и подумал...
-- Подумал, значит?
Егор не уловил ставшего уже зловещим рефрена. Он был очень горд
справедливо заслуженной похвалой и собственной инициативой, которая
позволила в неприкосновенности сохранить муравейник, случайно попавший в
колею коммунального строительства. И поэтому разъяснил с воодушевлением:
-- Чего зря зорить-то? Лучше я кругом окопаю...
-- А где я тебе кривые трубы возьму, об этом ты пе подумал? На чьей шее
я чугунные трубы согну? Не сообразил? Ах ты, растудыт твою...
Про петлю вокруг муравьиной кучи прораб растрезвонил всем, кому мог, и
проходу Егору не стало. Впрочем, он еще терпел по великой своей привычке к
терпению, еще ласково улыбался, а Колька ходил сплошь в синяках да
царапинах. Егор сразу заметил синяки эти, но сына не трогал: вздыхал только.
А через неделю учительница пришла.
-- Вы Егор Савельич будете?
Нечасто Егора отчеством величали, ох, нечасто! А тут -- пигалица,
девчоночка, а -- уважительно.
-- Знаете, ваш Коля пятый день в школу не ходит.
-- Как так получается?
-- Наверное, обидел его кто-то, Егор Савельич. Сначала он дрался очень,
а потом пропал. Я его вчера на улице встретила, хотела расспросить, но он
убежал.
-- Неуважительно.
-- Вы поговорите с ним, Егор Савельич. Поласковее, пожалуйста: он
мальчик чуткий.
-- Конечно, как водится. Спаси бог за беспокойство ваше.
Поздним вечером, когда в окнах засветились телеэкраны, Егор застал
Кольку в сараюшке. Колька было прикинулся спящим, засопел почище поросенка,
но отец будить его не стал, а просто сел на топчан, достал кисет и начал
скручивать цигарку.
-- Учителка твоя приходила давеча. Обходительный человек.
Примолк Колька. И поросенок тоже примолк.
-- Ты ее не тревожь, сынок, не беспокой. У ней, поди, и без нас
хлопот-то.
Повернулся Колька, сел, глаза вытаращил. Злющие глазищи, сухие.
-- А я Тольке Безуглову зуб вышиб!
-- Ай, ай! Что же так-то?
-- А смеется.
-- Ну, дык и хорошо. Плакать нехорошо. А смеяться- пусть себе.
-- Так над тобой же! Над тобой!.. Как ты трубы гнул вокруг муравейника.
-- Гнул,-- сознался Егор.-- А что чугунные-то не гнутся, об этом не
додумал. Жалко, понимаешь, мурашей-то: семейство, детишки, место обжитое.
-- Ну, а что кроме смеху-то, что? Все равно ведь канаву спрямили --
только зря ославился.
-- Не то, сынок, что ославился, а то, что...-- Егор вздохнул, помолчал,
собирая в строй разбежавшиеся мысли.-- Чем, думаешь, работа держится?
-- Головой!
-- И то. И головой, и руками, и сноровкой, а главное -- сердцем. По
сердцу она -- человек горы свернет. А уж коли так-то, за ради хлебушка, то и
не липнет она к рукам-то. Не дается, сынок; утекает куда-то. И руки тогда --
как крюки, и голова -- что пустой чугунок. И не дай тебе господь, сынок, в
месте своем ошибиться. Потому место все определяет для сердца-то. А я тут,
видать, не к месту пришелся: не лежит душа, топорщится. И шумно тут, и народ
дерганый, и начальство все спешит куда-то, все гонит, подталкивает да
покрикивает. И выходит, Коля, выходит, что я себя маленько потерял. И как
найти -- не удумаю, не умыслю. Никак не удумаю -- вот главное. А что смеются,
так пусть себе смеются в полное здравие. На людей, сынок, обижаться не надо.
Последнее это дело -- на людей обиду держать. Самое последнее.
Говорил он это не сыну в учение, а по совести. Сам-то Он на людей
обижаться не умел, обиды прощал щедро и даже на прораба того, что по поселку
его ославил и от работы всенародно отстранил, никакого зла не держал. Сдал
очередные казенные рукавицы и опять пошел в отдел найма.
-- Ну, что мне с тобой, Полушкин, делать? -- вздыхал начальник.-- И тихий
ты, и старательный, и непьющий, и семья опять же, а на одном месте больше
двух недель не держишься... Куда тебя теперь...
-- Воля ваша,-- сказал Егор.-- Какое будет распоряжение.
-- Рапоряжение!..-- Начальник долго пыхтел, чесал в затылке.-- Слушай,
Полушкин, тут у нас лодочная станция на пруду открывается. Может, лодочником
тебя, а? Что скажешь?
-- Можно,-- сказал Егор.-- И грести умеем, и конопатить, и смолить. Это
можно.
Прошлым летом речку под поселком запрудили. Разлилась, ложки затопила,
углом к лесу подобралась: к тому, последнему, что вокруг Черного озера еще
сохранился. Ожили старые вырубки, березняком закудрявились, ельником да
сосенником защетинились. И уж не только свои, поселковые,-- из центра туристы
наезжать стали. Из самой даже вроде бы Москвы.
... ... ... Продолжение "Не стреляйте в белых лебедей" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |