Рубина, Дина - Рубина - Двойная фамилияПроза и поэзия >> Русская современная проза >> См. также >> Рубина, Дина Читать целиком Дина Рубина. Двойная фамилия
---------------------------------------------------------------
Дина Рубина: home page http://dinarubina.by.ru/
Кн. "Когда выпадет снег": рассказы. повести. -
Изд. Екатеринбург:У-Фактория, 2001.
OCR: Лариса Петрик.
---------------------------------------------------------------
А в чем, собственно, дело, сказал я ему, чем тебя смущает моя двойная
фамилия?
В конце концов твою я взял, вот она, красуется в паспорте, вполне
благозвучная, - Воздвиженский. Хоть поклоны бей. А? Я говорю - хорошая,
звучная, церковнославянская...
Ты смотри на дорогу, сказал я ему, а то мы в дерево врежемся....
Да, мамина не такая звучная, но понимаешь, меня все-таки мать
воспитывала. Да если хочешь знать, сказал я ему, я б и фамилию Виктора себе
присобачил, только боюсь, что на строчке не поместится. И потом, тройную уже
вряд ли кто запомнит. Особенно в армии, представляешь, как меня из строя
вызывать или на гауптвахту сажать? Так что не переживай, сказал я ему,
вполне прилично: Крюков-Воздвиженский.
Не дуйся, что тебе - тесно? Неуютно?.. Почему - глупо? А
Голенищев-Кутузов, сказал я ему сразу, а Лебедев-Кумач, а Борисов-Мусатов, а
Римский-Корсаков? А Семенов-Тяньшанский, а Мусин-Пушкин? Ну?
Да, я начитался, сказал я ему. Есть такая слабость. Вот именно, не
порок. И даже, как принято считать, - достоинство...
... Ну, конечно, изменился, сказал я ему, мы ж три года не виделись. Я
ж расту, па, сказал я ему, я, в принципе, живу дальше...
И пусть тебя моя двойная фамилия не тревожит. На Западе, знаешь, почти
у каждого человека двойное или даже тройное имя. Почему это тебе плевать на
Запад, поинтересовался я, плевать никуда и ни в кого не следует, па, это
некрасиво. А то плюнешь, сказал я ему, и попадешь ненароком в Эриха Марию
Ремарка, или в Федерико Гарсия Лорку, или в Габриэля Гарсиа Маркеса. Будет
неловко... Запад люблю? Конечно, люблю, па, я все люблю: и Запад, и Восток,
и Юг, и Север.
Я не дер-зю, сказал я ему, я поле-мизи-рую. И потом, у меня ж
переходный возраст еще не кончился, так что не расстраивайся.
Да ты смотри на дорогу, сказал я ему, мы же о столб шмякнемся!
... Ой, не спрашивай, не береди открытую рану. Еле переполз. По алгебре
трояк, по физике - переэкзаменовка. Мать надеется, что за лето ты со мной
подзанимаешься. Думаю, это был решающий момент в пользу моей поездки к тебе.
Ты же знаешь, сказал я ему, она всегда косо смотрела на эти поездки.
По химии тоже трояк, но более жизнеспособный... Знаешь, сказал я ему,
сам удивляюсь, в кого я такой тупой? Все-таки мать - конструктор, баба
толковая, ты у меня вообще: не кот начихал, изобретатель с медалями, три
кило патентов. А я как увижу эти ряды формул, так мне тошно становится, вот
здесь, под ложечкой. Упрусь взглядом в цифры и ничего не хочу понимать.
Организм протестует. Ну почему я должен ползти к этому дурацкому аттестату,
почему?!
По сути дела, сказал я ему, происходит многолетнее насилие над
человеческой личностью... Как - над чьей? Над моей, конечно! Чего ты
смеешься? Это очень серьезно. У меня надорванная психика.
Ну, по литературе, по истории пятерки, конечно, сказал я ему, а что
толку? Недавно доклад сделал, историчка просила: "Отражение истории
Российского государства в полотнах русских художников". Да, ничего вроде
получилось. Бегло, конечно, очень общо, сказал я ему, разве можно такую тему
за полтора часа охватить... Репродукции Виктор дал, это ж его хлеб, у нас
тьма альбомов дома.
Устроили, конечно, из этого мероприятие, согнали три девятых класса,
историчка сидела на задней парте и тихо млела - ей же это засчитывается за
внеклассную работу. А вообще, па, все это чепуха, сказал я ему...
Ни за что! Делать из этого профессию? Быть, как Виктор, каким-нибудь
искусствоведом или литературоведом? Да ты что, па, ты меня не уважаешь,
сказал я ему. Всю жизнь насиловать искусство только потому, что у меня
неплохо подвешен язык, и я прилично разбираюсь в живописи?.. Нет уж,
спасибо. Существовать в искусстве достойно можно, только создавая что-то
свое. А понимание - это всего лишь неплохие мозги, разве можно понимание
искусства делать профессией? И потом, я как услышу это слово -
"искусствовед", мне смешно становится. Представляю себе этакого типа,
который искусством ведает, вроде завхоза со связкой ключей. Нет и нет!
А талантов, сказал я ему, никаких за мною не водится, увы...
А никем не хочу... Нет, правда, никем не хочу быть. Ну, ты меня
серьезно спрашиваешь, а я серьезно отвечаю.
Нет, ты не так понял. Не в смысле - плевать в потолок. Не хочу всю
жизнь быть к чему-то привязанным: к месту работы, к такой-то квартире по
такому-то адресу, к такой-то женщине, записанной в моем паспорте. Это, по
сути дела, крепостное право... Как представляю? А вот как, сказал я ему: я -
свободен, совсем, передвигаюсь куда хочу, когда хочу и как хочу, зарабатываю
необходимый минимум на хлеб, картошку и книги как получится - где вагон
разгружу, где на прополку овощей наймусь... У нас такая личность называется
"бич" и преследуется законом, а вот во Франции очень принято, например,
наняться на сезон в Голландию - тюльпаны сажать.
Ну что ты заладил, па, сказал я ему, "смотришь на Запад!". Я кругом
смотрю, не только на Запад. Я смотрю вокруг себя, сказал я ему, а не только
в указанном направлении, хотя мне с детства направление пытались указывать
все кому не лень. Родители - еще туда-сюда, куда их денешь, сказал я ему, но
вот тебя хватают за шиворот, суют в общий вагон, и всех в одном направлении:
сначала октябрятская звездочка, потом дружный коллектив класса, потом
комсомольская ячейка института, и так до конца жизни... Ой-ей-ей, испугал:
единоличник! Надеюсь, сказал я ему. Надеюсь, что я - единоличник. Все, что
сделано в искусстве и науке, сделано единоличниками.
Ну ладно, сказал я ему, не пугайся. У тебя, па, вид такой
обескураженный. Думаешь, наверное, что я попал в лапы наших врагов. Мало ли
чего я болтаю, сказал я ему, возраст такой, переходный, и три года мы не
виделись. Ты меня здесь за лето обстругаешь и отполируешь до зеркального
блеска. Смотри на дорогу... Грузила новые купил? Молоток... Помнишь, на
Голубых озерах цаплю, похожую на твоего Кирилл Саныча! Ох, умора! Па, а
правда, у меня совсем уже бас установился? Почему это - баритон? Бас, бас,
сказал я ему, натуральный бас. Нас с Виктором почему-то путают по телефону,
говорят - голоса похожи. По-моему, совсем не похожи... При чем тут Виктор...
Дома как? Нормально дома... Мама? Ну ты же знаешь, сказал я ему, мама
всегда больна...
"...В самом деле, и чего я привязался к нему с этой двойной фамилией?
Просто в тот момент, когда он с гордостью продемонстрировал новенький,
словно отутюженный паспорт с этой самой фамилией-поездом, меня вдруг как
обухом: он все знает!
Боже мой, как я его ждал! Как я выцарапывал его оттуда в это лето
телефонными звонками, письмами, телеграммами. Я отправил на дорогу всю
премию, хотя на билет хватило бы ее пятой части. До вчерашнего дня я так и
не был уверен, что они отпустят его. Ведь изобретали же они причины все эти
три года.
Ничего, ничего, я просто перенервничал. Все в порядке, шеф, все в
полном порядке. Досадный срыв - не спал две ночи, с утра гонял на рынок за
фруктами, драил свою берлогу и все время думал: теперь он взрослый парень,
взрослый. Мы же три года не виделись. Он с такой щенячьей гордостью показал
мне паспорт со своей двойной фамилией, черт бы меня подрал. И я вдруг глупо
прицепился к нему, дурак, жалкий старый дурак!
Да, я растерялся. Хотя при чем тут двойная фамилия? Вот при чем:
запахло жареным. Столько лет я частенько в мыслях жалел Виктора, да, мне в
голову не приходило жалеть себя. Я так и думал этими словами: "бедняга
Виктор", думал я. А тут, когда в самую точку было бы пожалеть Виктора именно
сейчас, я испугался. Я понял впервые, что чувствуешь, когда тебя прошибает
холодный пот.
...Ну что ж, наивно думать, что мальчик проживет всю жизнь, так и не
узнав правды. Это несправедливо по отношению к нему. Когда-нибудь придется
все рассказать, расставить по местам каждого из нас, разъяснить эту дикую
ситуацию, разобрать по камешкам крепость лжи, возведенную для его
спокойствия. И что говорить при этом? Доводись мне - что бы я сказал ему?
Видишь ли, мужик, мы лгали во имя тебя, сказал бы я ему. Ради тебя трое
взрослых людей поддерживают доброжелательные отношения по телефону,
договариваются о разных бытовых мелочах, обсуждают твой характер и планы на
будущее, - трое взрослых, которым давно хочется забыть друг о друге...
Видишь ли, мужик, сказал бы я ему, начинать-то надо не с тебя, а с
того, что восемь лет тебя не было, и с каждым годом таяла надежда, что
когда-нибудь ты появишься. Мама всегда была больным человеком - почки,
гипертония, то-се, а главное, органы, которые предназначены для этого дела,
ну, ты взрослый парень, сам понимаешь... Восемь лет...
Да, сказал бы я ему, это верно, мы неважно жили с твоей мамой. Не
сразу, конечно, но наша тающая надежда теплилась, как чахоточная девочка в
семье. Знаешь, это подтачивает отношения мужчины и женщины. Нет, конечно,
есть семьи, прекрасно существующие без детей, но здесь другой случай.
Словом, когда надежда на твое появление совсем зачахла, тут ты и
забрезжил. В один прекрасный для меня день. Врачи уверяли, что наш случай
один на тысячи. И тогда я подумал: мой ребенок должен быть чертовски
везучим, если ему удалось возникнуть и выжить тогда, когда это не удается
тысяче другим. Мой ребенок будет счастливчиком, думал я, ведь ему уже
повезло. И я стал ждать тебя. Я неистово ждал тебя, мужик, сказал бы я ему,
для меня уже тогда ты был не смутным зреющим комочком, а конкретным
человеком, личностью, уже совершившей поступок тем, что крохотной клеточкой
уцепился за жизнь на краю небытия и выжил.
Знаешь, мужик, сказал бы я ему, вот тогда все изменилось у нас. Твоя
мать стала вдруг очень нежна со мной. Ее обычная раздражительность
растворилась в нашем общем ожидании тебя. Ну что ж, говорил я себе, значит,
это правда, что женщина становится мягче и трепетнее в этот период. Ты уже
взрослый парень, мужик, сказал бы я ему, бойся внезапной женской нежности.
Это нежность подползающего удава, заранее жалеющего свою жертву.
У меня нет ненависти к твоей матери, мужик, сказал бы я ему. Просто у
нас с ней свои счеты, и не твоего ума это дело.
Да, это правда, что я не забыл и не простил ей никогда, но - не
предательства, нет - все мы слабые люди, сынок, и всякое может случиться с
человеком; я не простил ей этой обдуманной нежности. И в дальнейшем я не
прощал этого всем женщинам, которых встречал на своей дороге. Поэтому я
один, мужик, сказал бы я ему..."
... - Мама? Ну, ты же знаешь - мама всегда больна, поэтому проживет
дольше нас всех. Почему груб? Я не груб, сказал я ему, а критичен. Мать я
люблю, она меня вырастила, просто объективно оцениваю действительность. Вот
кто правда сдал в последнее время - это Виктор. Кажется, я писал тебе, что
полгода назад его трахнул небольшой инфаркт? Словечко? Да брось ты, па,
сказал я ему, это не хамство, я прост и суров. Ты просил рассказать, как
дома, я рассказываю.
Так вот, Виктор... После этого инфаркта он постарел, как будто разом от
всего устал. Он вполне приличный дядька, ты же знаешь, мы с ним всегда
ладили, а в последнее время он стал угрюмый, вспыльчивый, пару раз даже
стычки у нас были... Ну и что? Больной - не больной, это не повод орать.
Что на днях было, к примеру: сидели мы на кухне, завтракали. Я, не
помню уже по какому поводу, говорю матери, мол, что за имя вы с отцом мне
выбрали - Филипп! Дура классная уже раза два острила, что мой аттестат будет
филькиной грамотой. Не могли назвать каким-нибудь нормальным Сашей или
Димой?
А мать мне на это, довольно мирно, между прочим, говорит: зато, мол,
этих Саш и Дим в каждом классе по пять штук, а ты такой один на всю школу...
Ой, па, ей-богу, смотри ты на дорогу, сказал я ему, что ты каждую минуту на
меня вытаращиваешься!
Так вот... А я тут и говорю ей: тогда надо было назвать меня
Остеохондроз, я был бы один такой на весь земной шар. Нормально схохмил?
Вот. Был бы, говорю, Остеохондроз Георгиевич Крюков-Воздвиженский... Дело в
том, что, понимаешь, мать разыскала у себя новую болячку, этакую милягу -
остеохондроз. Целыми днями только и слышишь: остеохондроз там, остеохондроз
здесь. Он прямо как член семьи у нас поселился. Ну ты же знаешь, когда мать
увлекается какой-нибудь новой болезнью, она делает это вдохновенно и с
большой душевной отдачей.
Нет, ты не подумай, сказал я ему, мать я вообще-то жалею, но больше
всех ее жалеет она сама. Ой, ну ладно, дай дорасскажу, потом насчет
сострадания выдашь.
Только я пошутил про этот самый остеохондроз, Виктор вдруг ни с того ни
с сего ка-ак шарахнет кулаком по столу и давай нести всякую ахинею:
тра-та-та благодарность, тра-та-та уважение к матери, ну ни к селу, ни к
городу, а главное, совсем не из своей оперы. Какой-то воспитательный момент
из плохой телевизионной киношки. Я даже оторопел. Так и такие словеса, между
прочим, мелькали, про поим-кормим-одеваем. Ну разве не гадость, па? Тем
более, что ты очень прилично на меня посылаешь. Я возмутился и
демонстративно свой бутерброд надкушенный ему предоставил прямо под нос...
Между прочим, так и уехал не помирившись. Виктор, надо сказать, переживал и
в последний день даже подлизывался слегка, хотел наладить отношения. Но я -
фиг вам, я человек суровый.
Не морочь мне голову, па, почему я должен спускать несправедливость
только потому, что человек себе инфаркт нагулял? Да нет, "нагулял", это,
конечно, опечатка, сказал я ему. Куда Виктору гулять при его брюшке и
лысине, кому он нужен! Вот ты у меня молоток, сказал я ему, подтянутый
такой, сухопарый американец. Грива седая, суровые морщины лоб бороздят.
Смотрю на тебя, и мне льстит мой портрет в ста... в зрелом возрасте, я хотел
сказать... Кстати, как у тебя в личном, па, без новостей?.. Ну, извини,
извини, сказал я ему, главное - смотри на дорогу, мне еще жить да жить...
"...Поэтому я один, мужик...
Впрочем, одну женщину неизменно вспоминаю с почтительной нежностью
незнакомца.
Я даже имени ее не знал. Вообще я ничего не знал о ней. Только видел.
Ночью, когда она включала лампу, чтобы покормить своего ребенка.
Ты, конечно, не помнишь нашей старой квартиры. Тесная такая
двухкомнатная квартирка, какие строили лет тридцать назад. И дома строили
кучно, чуть ли не впритык один к другому. Наши окна и окно этой женщины
просто гляделись друг в друга.
Это было время, когда я отсчитывал дни до твоего рождения. Ты же
знаешь, я люблю работать по ночам. Кофе покрепче, пачка сигарет, чертежная
доска и тетрадь с расчетами - да, бывают вечера, когда за работой я чувствую
себя счастливым. А в те месяцы, мужик, мне удавалось все необычайно,
минутами я верил, что в своем деле способен на нечто выдающееся...
Так вот, около двенадцати тихим светом озарялось окно в доме напротив.
В освещенном, без занавесок, прямоугольнике окна простоволосая женщина в
сорочке двигалась по комнате медленно и сонно, как рыба в аквариуме.
Иногда, накормив ребенка, сразу укладывала его в коляску и гасила свет.
А бывало, подолгу укачивала его, лунатически слоняясь по комнате. Никого
другого никогда в этом окне я не видел. Женщина всегда была одна. Она и
ребенок.
Сначала мне казалось странным, как при такой скученности домов она не
догадалась повесить занавески, ведь вся комната с унылой железной кроватью и
детской коляской просматривалась от стены до стены. Потом я понял: ей было
не до того. Когда каждую ночь тебя будит голодный плач ребенка, и ты с
усилием отрываешь от подушки тяжелую голову, и собственное тело кажется
ватным и свинцовым одновременно, и это изо дня в день, вернее, из ночи в
ночь много месяцев, - тогда, конечно, тебе абсолютно до лампочки, что там
видят из окон соседи, а если и видят, то пусть катятся ко всем лешим.
Я понял это пару месяцев спустя, когда родился ты, и наши окна стали
зажигаться почти одновременно - на перекличку Великого Братства Кормящих.
Только у меня не было такого преимущества, как благодатная грудь, полная
молока. Поэтому, натыкаясь на косяки и поскуливая от усталости, я сначала
тащился на кухню разогревать бутылочку.
Но все это было потом, сказал бы я ему, потом, после того звонка.
День, когда ты родился, когда я наконец дождался тебя... Ладно, не
будем об этом, не стоит распускать слюни, мужик, а без слюней я здесь не
обойдусь, сказал бы я ему. Видишь ли, мне исполнилось в тот год сорок лет.
Когда мужчине стукнет сорок, это, как ты говоришь, не кот начихал. Мне было
сорок лет, и я кое-что умел в своем деле, и вот у меня родился сын.
Я до сих пор помню голос женщины в справочной роддома, голос с певучим
украинским растягиванием гласных: "Сы-ин у вас..."
Да, мужик, сказал бы я ему, незачем гневить судьбу - я пережил это
мгновение. И целых два дня потом у меня был сын. У меня был сын, мужик,
целых два дня. И я этому моему сыну успел накупить все, что требуется для
счастливой жизни, - пеленки, распашонки, шапочки и замечательную коляску
цвета морской волны.
А потом мне позвонили... Накануне вечером я поздно лег - до часу клеил
обои в будущей твоей комнате. И всю ночь мне снилась наша эвакуация в
Ташкент, черные, паленные солнцем толкучки и мама, удивительно живая и
сытая. Всю ночь крутилась муторная карусель - тяжелое, давящее сердце,
детство, а в полвосьмого меня разбудил звонок.
- Георгий? - спросил прерывистый, торопящийся голос женщины. - Вы
знаете, что ваша жена родила не от вас?
Это было продолжением дурного сна.
- Вы не туда попали, - сказал я.
- Туда! Туда! - крикнула она надрывно, толчками и, кажется, плача. -
Господи, о чем вы думаете?! Вы что - считать не умеете? Жена рожает после
курорта восьмимесячного ребенка на четыре кило, а муж как слепой, как дурной
- ходит и радуется!
- Какой курорт? - спросил я, растирая ладонью занемевшее сердце. - Что
вы мелете?
- Ну турпоездка, куда там они ездили - в Киев, в Минск? Какая разница?
- она плакала.
- Кто вы такая? - спросил я. Хотя мне уже было все равно, кто она
такая, потому что я вдруг разом и окончательно понял, мужик, что все это -
правда.
- Да я и есть жена Виктора!
- Какого Виктора? - спросил я. Кажется, у меня был очень спокойный,
замороженный до бесчувствия голос.
- Вы что - спите?! крикнула она.
Вы понимаете, что я вам сказала? Господи, вы понимаете, что в нашей
жизни произошло?! Мы были у вас в прошлом году, вспомните, на дне рождения!
- Я ничего не помню, - сказал я.
- Мы пришли с Тарусевичами!
- Я ничего не помню, - тихо повторил я. Видишь ли, мужик, кто там куда
пришел с Тарусевичами, зачем и когда - вся эта галиматья меня уже не
интересовала. Главное заключалось в том, что у меня отняли сына.
- Что вы молчите?! - кричала она. - Алло! Вам что - плохо? Вы слышите
меня? Я жена Виктора. Он позавчера бросил меня, ушел, сказал, что любит вашу
жену. Мы должны это пресечь, слышите?! Сделайте что-нибудь, вы же мужчина! -
Она всхлипнула и добавила тише: - Только не бейте ее, а то молоко пропадет.
Проклятая бабья солидарность, подумал я тогда, даже в такой ситуации.
Чего она добивалась, на что рассчитывала эта женщина, когда, сидя на
руинах собственной семьи, громила чужую? Впрочем, что может рассчитать
обезумевшая от горя женщина...
Я опустил трубку, но весь день чудилось, что подними я ее - и забьется,
заколотится внутри надрывный плач. Я собрал чемоданчик. При моей профессии,
мужик, и с моей башкой я мог устроиться где угодно и мог ехать куда угодно,
лучше - подальше. И мог с чистой совестью открывать, как говорится, новую
страницу своей жизни. Я и собирался это сделать.
Мне было сорок лет, и я кое-что умел в своем деле и был одинок и
свободен, одинок и свободен. А ведь это немало, правда? И не стоит очень
вдаваться в мои чувства, сказал бы я ему. Ей-богу, не стоит очень носиться с
моими тогдашними переживаниями. Подумаешь - кто-то кого-то предал, вернее,
предавал, расчетливо и долго. В жизни ведь и не такое случается, верно,
мужик, жизнь - штука страшная.
Оставалось только забрать из роддома ее и этого ребенка. Ведь она была
совсем одна в Москве, а рыскать по городу в поисках пресловутого Виктора с
тем, чтобы он принимал свое хозяйство... Нет уж, увольте... Мне не было дела
до этого Виктора. Все-таки к тому времени мы прожили с твоей матерью почти
девять лет, а это - как ты говоришь? - вот-вот: не кот начихал... Отделаться
запиской на столе? С детства привык выяснять отношения лицом к лицу. Да и
странно было бы уехать не объяснившись. Впрочем, особенно-то разбираться в
этой истории я не собирался; где там они встречались, сколько и когда - а
катились бы они к такой-то матери.
Но вот один вопрос я бы ей задал. Наверное, трудно, спросил бы я,
носить под сердцем ребенка от одного мужика, а обнимать другого. Наверное,
трудно, спросил бы я, говорить при этом нежно: "Наш маленький!" Наверное,
трудно, очень трудно улыбаться, когда мужчина, бережно притрагивается к
большому, драгоценному для него животу, чтобы почувствовать толчки чужого
ребенка?.. А, ладно!..
Словом, в положенный день я сложил в пакет необходимые для младенца
вещички, все честь по чести, и пошел в роддом. Между прочим, даже с цветами.
Уж что-что, думал я, а цветы она заслужила, все-таки настрадалась, человека
родила, моего - не моего, какая разница, боль одна. Сидел я в этом зальце,
куда по одной выводили рожениц с кружевными свертками нежных тонов, мусолил
букет гвоздик и ждал, когда выведут ее.
Устал я от всего страшно, от черной пустоты, которую, словно дупло в
дереве, выжгла во мне горечь. Сидел и равнодушно прислушивался к писку
новорожденных в комнате за дверью, где их одевали. Что было мне до этого
писка, когда моего сына не существовало на свете!
Наконец вывели ее. И такая она оказалась измученная, желто-восковая,
тощая, как говорится, краше в гроб кладут, что сердце мое вдруг сжалось. Бог
ее знает - о чем она передумала там, в палате, глядя на своего ребенка. Тоже
ведь, поди, нелегко - одно дело носить его, неизвестного, а другое дело - в
лицо заглянуть: вот он, лежит в пеленках, дышит, сосет. Человек. Рано или
поздно о чем-нибудь да спросит.
Такая у меня, должно быть, физиономия была, что всю дорогу в такси твоя
мать спрашивала тревожно: "Что с тобой? Что-то случилось?"
А как увидела в прихожей мой чемоданчик, все поняла: сжалась, голову в
плечи втянула, маленькая и сутулая.
Я положил сверток в кроватку, ребенок завозился и чихнул два раза очень
забавно, как взрослый... Безбровый и насупленный, словно рассерженный. А
носа и вовсе нет - две дырочки.
- Важный, - сказал я, рассматривая его. - Директор. Наверное, на
Виктора похож?
- Клянусь тебе!! - выкрикнула она жалко и пронзительно. - Клянусь тебе,
это сплетни! Это ложь! Он твой, клянусь тебе!
И по тому, мужик, как она извивалась, как она кричала - задушенно,
словно птица, которой мальчишки сворачивают голову, - я убедился
окончательно, что все - правда. И еще она подалась всем своим тощим телом к
кроватке - закрыть, защитить от меня своего птенца, будто я мог причинить
ему какой-то вред.
И так мне жалко их стало - и ее, и этого чужого малыша. Ведь они были
одни, вдвоем, на всем свете. Беспомощные, они принадлежали друг другу, как
косточка принадлежит сливе, и в этом заключалась мощная правда жизни, а все
остальное, и мои паршивые переживания в том числе, было ерундой.
И объясняться мне тогда расхотелось, и вопросы свои задавать. Такой у
нее вид был замученный и худоба страшная - кого казнить, с кем счеты
сводить? Что там творилось в ее душе, в ее совести, что она сожрала себя
всего за неделю? Бог знает...
А потом ребенок заплакал и долго истошно верещал, потом надо было
кормить его, потом он обмочил и испачкал подряд неимоверное количество
пеленок, и их надо было сразу застирать и одновременно выгладить с двух
сторон те, которые уже высохли, и - пошла крутиться карусель, какая бывает в
доме с недельным младенцем, непрерывно орущим к тому же.
Я понял, что должен остаться дня на два, помочь ей освоиться, - она
совсем растерялась, через час уже валилась с ног и даже раз пять принималась
беспомощно рыдать, когда ребенок заходился в истошном крике.
А к вечеру выяснилось, что у нее высокая температура и боли в груди. К
ночи она стала молоть галиматью и тоненько плакать.
Я вызвал "скорую". Толстая сердобольная докторша осмотрела ее и велела
собираться в больницу. Твоя мать металась, хватала докторшу за полы халата,
умоляла оставить ее, а та уговаривала:
- Ну что вы, милая, не убивайтесь так, ведь на отца оставляете, не на
чужого дядю.
И когда твою мать под руки выводили к машине, она обернулась и
посмотрела на меня таким затравленным взглядом, что я, мужик, задвинул свой
чемоданчик ногой под стул, и она это видела.
Да, мужик, сказал бы я ему, вот так мы остались с тобою один на один,
когда тебе исполнилась неделя.
Уже через час ты отчаянно орал, требуя материнскую грудь. Я распеленал
тебя. Ты поджимал к животу красные скрюченные ножки, беспорядочно вздрагивал
кулачками и верещал от голода. Что я мог сделать в двенадцатом часу ночи?!
Магазины со спасительными молочными смесями для младенцев открывались в
восемь, с голоду к этому времени ты бы, конечно, не умер, но душу из меня
своим отчаянным криком к утру вытряс бы.
Я ходил по комнате, равномерно потряхивал тебя и едва не выл от
сознания своей бесполезности.
И вот тут засветилось окно в доме напротив. Теперь я уже знал, что
женщина зажигает свет не когда придется, а для двенадцатичасового кормления.
Для меня же в ту кромешную ночь этот притушенный свет настольной лампы
показался грянувшим с небес солнечным сиянием.
Я решился. Положил тебя, орущего, в кроватку, сбежал вниз, пересек
темный двор и, взлетев на третий этаж, нажал на кнопку звонка.
- Кто там? - спросил за дверью заспанный женский голос.
- Откройте, умоляю, немного молока! - бестолково выкрикнул я, пытаясь
унять шумное дыхание.
Она сразу открыла. До сих пор не могу понять - как не побоялась
одинокая женщина открыть ночью дверь на маловразумительные вопли чужого
мужика. Но она открыла. И спросила с готовностью:
- Что случилось?
Она так и стояла, какой я привык видеть ее в окне, - в ночной сорочке,
растрепанная, не слишком уже молодая, с хронической усталостью на лице...
- Что у вас стряслось?
- Мальчик... - сказал я с дурацкой дрожью в голосе, ежесекундно помня,
что ты лежишь там один, крошечный, орущий, ни в чем не виноватый червячок. -
Мальчик... всего неделя... мать в больнице... безвыходное... умоляю вас...
- Тащите его сюда, - спокойно проговорила она, - у меня молока немного,
но вашей пигалице хватит.
Я вернулся, схватил тебя, багрового от крика, завернул в одеяло,
пересек темный двор и взбежал на третий этаж.
Женщина уже стояла в дверях, в той же сорочке, даже халата не
набросила. Взяла тебя и сказала:
- Ишь ты, колокольчик. Погремушка. Весь подъезд перебудил, - она села
на кровать и, нисколько не смущаясь присутствием незнакомого мужчины,
достала из глубокого выреза рубашки грудь, перевитую голубыми венами.
Ты жадно схватил сосок, захлебнулся, закашлялся, напрягая тонкую
цыплячью шейку.
- Ну! - прикрикнула она и шлепнула пальцем по твоей щеке. - С голодного
края!
Ты опять схватил грудь и засосал, шумно цокая и глотая. И я, наконец,
сглотнул слюну и погладил колени потными ладонями.
- Вы спасли нас, - сказал я.
- Ничего, - хмыкнула она, разглядывая тебя, - недели через две будете
гораздо спокойнее переносить его плач. А что с матерью?
- Мастит. "Скорая" забрала часа три назад.
- А! - сонно пробормотала она, прикрывая веки. - Ничего, все
наладится... Все у вас наладится...
Она кормила тебя с закрытыми глазами, чуть раскачиваясь и придавливая
большим пальцем грудь над твоим носом. Ее ребенок тихо спал в коляске у
стены. Она не знала, что ничего у нас не наладится, ничего...
Желтоватый свет настольной лампы мягко высвечивал и округлял ее плечо,
грудь и локоть, на сгибе которого уютно примостилась твоя голова. И это было
красиво, трепетно и свято, как на полотнах старика Рембрандта. Завороженный,
я следил за скольжением пугливых теней по ее растрепанной, покачивающейся
голове, по усталому лицу, по тонким нервным рукам, и в горле у меня... да,
ну ты мал еще, сказал бы я ему, ничего не поймешь... Мал ты и глуп, как и
положено в твоем переходном возрасте.
...Наконец ты выпустил сосок, смешно выпятив при этом крошечную нижнюю
губу. Из уголка рта стекла по щеке белая бусина молока, лоб блестел от пота.
Ты спал.
- Ну вот, - сказала она. - И всего-то для счастья надо.
... ... ... Продолжение "Двойная фамилия" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |