Домаль, Рене - Домаль - Гора АналогПроза и поэзия >> Переводная проза >> Домаль, Рене Читать целиком Рене Домаль. Гора Аналог
---------------------------------------------------------------
Rene Daumal "LE MONT ANALOGUE"
Перевод с французского Татьяны Ворсановой
OCR: Areg Tadevosyan
---------------------------------------------------------------
Содержание
Ю.Стефанов Волшебная гора Рене Домаля
Предисловие французского издателя 34 гора аналог
Глава первая, ОНА ЖЕ ГЛАВА ВСТРЕЧИ
Глава вторая, ОНА ЖЕ ГЛАВА ПРЕДПОЛОЖЕНИЙ
Глава третья,
ОНА ЖЕ ГЛАВА, РАССКАЗЫВАЮЩАЯ О ПУТЕШЕСТВИИ
Глава четвертая, В КОТОРОЙ МЫ ПРИБЫВАЕМ НА МЕСТО И ПРОБЛЕМА
ДЕНЕГ ПРЕДСТАЕТ ВО ВСЕЙ СВОЕЙ КОНКРЕТНОСТИ
Глава пятая
Примечания французского издателя
Вера Домаль послесловие
ВОЛШЕБНАЯ ГОРА РЕНЕ ДОМАЛЯ
Потом Булукия спросил ангела и сказал ему:
"Сотворил ли Аллах какие-нибудь горы позади горы Каф?" "Да, -- ответил
ангел, -- за горой Каф -- гора величиной в пятьсот лет пути, и состоит она
из снега и града. Это она отводит от мира жар геенны, и если бы не эта гора,
мир, наверное, сгорел бы от жара огня геенны".
Книга тысячи и одной ночи
Лучшим, как мне кажется, вариантом предисловия к книге Рене Домаля
"Гора Аналог" был бы полный текст статьи, напечатанной главным героем этого
неоконченного повествования в вымышленном журнале "Ископаемые", -- статьи, в
которой говорится о Горе, чья "единственная вершина касается мира вечности,
а основание -- многочисленными отрогами лежит в мире смертных". Так что моя
задача в данном случае может свестись к более или менее правдоподобной
реконструкции этого "довольно беглого взгляда на символическое значение горы
в древней мифологии", -- реконструкции, которую я могу дополнить лишь
кое-какими, и тоже "довольно беглыми", заметками о трагической судьбе и
духовных метаниях самого Домаля.
******
Быть может, именно с этого и стоит начать -- так мне будет легче
подвести читателя к основанию Горы, к началу пути, "на котором человек может
возвыситься до божественного, а божественное, в свою очередь, может
открыться человеку".
Короткая жизнь Рене Домаля (1908--1944) сложилась так, что ему
постоянно приходилось иметь дело не только с символической Горой, но и с
вполне реальными горами. Будучи альпинистом-любителем, он вместе с друзьями
не раз совершал восхождения на "коровьи", доступные непрофессионалу вершины
французских Альп и Пиренеев -- читатель непременно ощутит эту физическую
тягу автора к высокогорью, где "сама действительность волшебнее всего, что
способен вообразить себе человек". Домаль представляет себе гору не в виде
инертной каменной массы с нахлобученной на нее шапкой ледника -- он видит в
ней "живое существо", способное "периодически самообновляться, питаться и
воспроизводить себя". С его точки зрения, гора -- это волшебный аналог
человека: "в горах у каждого живого есть двойник, подобно тому как ножны
есть у меча, а у ступни -- отпечаток, след, и, умирая, каждый с двойником
своим соединяется". Если это и в самом деле так, Домаль наверняка
"соединился" с Горой Аналог после своей кончины, последовавшей 21 мая 1944
года, -- его мало-помалу подтачивала чахотка, усугубленная юношескими
"экспериментами" над собственным организмом и "упражнениями", которыми он
вслед за тем опрометчиво увлекся в кружке Гурджиева.
"Эксперименты" эти, относящиеся к началу двадцатых годов, -- Домалю в
ту пору едва минуло шестнадцать лет -- были, надо признаться, довольно
банальными для юноши его психического строя, мятущегося, непредсказуемого и
очень хрупкого, для человека крайностей, готового пожертвовать чем угодно,
чтобы хоть краем глаза заглянуть в "запредельные миры". Подобные опыты
ставили когда-то на самих себе любимые его авторы -- Эдгар По, Шарль Бодлер,
Лотреамон, Артюр Рембо, а всего двумя десятками лет раньше Домаля ими
занимался Николай Гумилев, живший в то время в Париже; итоги этих
рискованных "опытов", едва не приведших поэта к самоубийству, были позднее
описаны в рассказе "Путешествие в страну эфира". Своего рода
"пригласительным билетом" для путешествия по астральным мирам Домалю
послужили строки из знаменитого письма Артюра Рембо Жоржу Изамбару: "Я хочу
быть поэтом -- и насилую себя ради того, чтобы превратиться в ясновидца...
Цель одна -- достичь неведомого путем расстройства всех своих чувств"'. "Я
пробую, -- вторит ему Домаль, -- вдыхать пары хлористого углерода и бензина,
чтобы понять, как исчезает сознание и какую власть я над ним имею". "Я хочу
преодолеть границы возможного", -- продолжает он, и в известной мере это ему
удается. Его письма середины 20-х годов переполнены рассказами о диковинных
видениях, порожденных парами бензина, гашишем, опием, кокаином и прочими
снадобьями подобного рода, подкрепленными, как это обычно бывает, изрядной
дозой спиртного. "В ледяных подземельях огромные траурные пингвины рыдают
литанию. Целое море варварской музыки колышет под их ногами легкие и жесткие
трупы. Целое море трупиков заходится в рыданиях, воздвигая звуковой храм для
молитвословий траурных пингвинов". "Этой ночью я очутился на маленьком
островке, похожем на Мон-Сен-Мишель... Вместе с друзьями я был там в тюрьме,
откуда мы взяли да и сбежали -- и поплыли к Европе... Добравшись до Парижа,
я вынул из корзины зеленую палку, отливавшую то бронзой, то мрамором, согнул
ее пополам и, увидев, что это была змея, бросил на землю. Она проползла
несколько метров, а потом принялась порхать в воздухе -- не змея это была, а
девушка с обезьянкой на веревочке".
Самый частый спутник Домаля в странствиях по "иным мирам" -- это,
конечно же, его земляк Артюр Рембо (оба они родились в Арденнах). "Рембо,
кажется, ближе всех ко мне, -- признается Домаль. -- Мне иногда снятся
долгие и молчаливые прогулки в его компании". "Однажды мы с Артюром, --
сообщает он одному из своих друзей, -- шагали по Млечному Пути. Другие не
могли на нем удержаться, срывались и медленно тонули в пучине". Во многих
письмах проскальзывает намеренная или спонтанная перекличка с поэтическими
приемами Рембо, характерными для его лирико-мистической исповеди "Пора в
аду": "Горящие львы рушатся как лавины или как надежды. Мы отличаемся от
святых тем, что любим бродить по окраинам ада. Мы сами себя искушаем.
Обратите внимание на жуткую мешанину образов и мыслей -- и тем не менее я ни
на миг не забываю о том, что пишу. Хаос великих вздувшихся пустот, резь в
желудке, у бедного ребенка кружится голова".
Нетрудно заметить, что все эти "отчеты" о посещении "астральных сфер"
пронизаны, хотя и не явственно, мотивами смерти и сопутствующего ей
преображения. Рыданию "траурных пингвинов" вторят рыдания трупов (чьих?).
Палка (намек на магический жезл Моисея?) превращается в змею, символ
смертельной опасности, а также перерождения, метаморфозы, змея же в свою
очередь оказывается девушкой -- в фольклоре многих народов смерть предстает
именно в таком обличье, вспомним хотя бы "прекрасную женщину" ирландских
саг, от прикосновения которой вода в реке "окрашивается кровью и
сукровицей", или навеянный фольклором образ смерти из поэмы Гумилева
"Дракон":
"Губы смерти нежны, и бело молодое лицо ее".
В ранних стихотворных опытах Домаля эти мотивы проступают гораздо
отчетливей. "Я был любовником моей Смерти, -- пишет он. -- Уже в этой жизни
я привыкаю думать о себе в смерти, думать о том, как я стану мертвецом, о
том, что я и сейчас мертвец". Созданная в 1929 году и посвященная "Небытию"
(в женском роде) поэма "Противонебо" странным образом напоминает тибетские
тексты, описывающие обряд "чод", в процессе которого отшельник символически
приносит самого себя в жертву голодным демонам, "расплачиваясь с долгами",
сделанными во время предыдущих воплощений, и соединяясь с богиней Шакти --
олицетворением женского начала в нем самом и во всем мироздании. Возможно,
что ко времени написания этой поэмы юный Домаль успел познакомиться с книгой
великой странницы Александры Давид-Неэль "Мистики и маги Тибета", вышедшей в
том же 1929 году, но вполне допустимо, что строй мыслей и образов,
отраженных в "Противонебе", был подсказан ему его собственной мистической
интуицией. Вот как описывается этот обряд в книге Давид-Неэль:
"Священнодействующий трубит в канлинг, флейту, сделанную из человеческой
бедренной кости, приглашая демонов на пир. Он воображает божество женского
пола, олицетворяющее его собственную волю... Одним быстрым взмахом меча
богиня отрубает ему голову, а затем, в то время как со всех сторон в
ожидании угощения слетаются стаи вампиров, она отсекает от тела руки и ноги,
сдирает с туловища кожу и вспарывает живот. Из живота вываливаются
внутренности, ручьями течет кровь -- и мерзостные гости, смачно чавкая,
приступают к трапезе".
А вот как эта сцена магического жертвоприношения и в то же время
колдовского сутью с собственной потаенной сутью подала в поэме Домаля:
Ради тебя, кто мой костный
мозг пожирает, Ради тебя, от кого холодок
бежит по спине, Ради тебя все это опустошенье, Опустошенье в сплошной
тишине! ..Тишина -- и я в ней, хотевший криком Разрядить всю тяжкую боль,
что скопилась В крохотном твердом шаре вселенной, Я, хотевший явить
свою кровь,
Раздирая ребра ногтями, Я, искавший ликующие созвучъя, Чтоб восславить
свист топора В костяхмоей правойруки... Ради славы твоей, не моей, это
кровопролитье Безмолвное. Ради тебя я готов Отречься от мира, и солнце
убить, И все на свете предать, И глаза себе выколоть. В тебе я уверен, Как в
собственной смерти, Уверен во всей очевидности
собственной ночи, Ведь она -- это тело твое из
живой тишины...
Я живьем с себя кожу сдираю, Оттого что люблю тебя, матерь
обличий, Обличья лишенная! Тебя истязаю, Истязая на этом прокрустовом
ложе Мой человеческий облик постыдный;
С тобой, лишенной границ и размеров, Я лежу на чудовищном брачном ложе
И хочу обернуть тебя своей кожей...
Сходство, как видим, поразительное -- и это при том, что поэт не
пытается сочинить некое "подражание тибетскому", а явным образом делится с
нами впечатлениями собственного визионерского опыта.
Жан Бьес, автор замечательной монографии о Домале, вышедшей в известной
серии "Роetes d'aujourd'hui", тоже подмечает эту тягу к смерти,
самоуничтожению, однако от его взгляда ускользает одно весьма существенное
обстоятельство. Он никак не связывает тему "древнего ужаса перед смертью" с
темой посвящения и "второго рождения", хотя она налицо во всех --
поэтических, прозаических и эпистолярных -- произведениях раннего Домаля. Об
этой связи посвящения и смерти хорошо сказано у Рудольфа Штайнера: "Человек
достигает предела, где дух объявляет ему всякую жизнь как смерть. Тогда он
больше не в мире; он под миром -- в преисподней. Он совершает путешествие в
Аид. Благо ему, если он не погибнет теперь. Если перед ним откроется новый
мир. Он или исчезнет в нем, или предстанет перед самим собой преображенным.
В последнем случае новое солнце, новая земля возникают перед ним. Из
духовного пламени возрождается для него весь мир'". Посвященного уже не
может пугать "смерть с вульгарным смехом" (выражение Домаля). "Посвященные
знают, что их ждет после смерти, -- пишет в упомянутой выше книге Александра
Давид-Неэль. -- Созерцатели уже при жизни видели и испытывали сопровождающие
смерть ощущения. Значит, они не будут удивлены и испуганы, когда их личность
распадется. Ее истинная сущность выпростается из своей оболочки, сознательно
вступит в иной мир и уверенно пойдет по уже знакомым дорогам и тропам,
заранее зная, куда они ее приведут".
Вся беда в том, что наркотики, алкоголь и прочие, по выражению Олдоса
Хаксли, "суррогаты благодати" не могут заменить подлинного ритуального
посвящения и, следовательно, ведут в лучшем случае к нечаянным и смутным
прозрениям далеко не самых высших областей инобытия ("мы любим бродить но
окраинам ада"), а в худшем -- к болезням, безумию и "смерти с вульгарным
смехом". Вовремя осознав эту опасность, Домаль уже в 1927 году резко оборвал
свои затянувшиеся "эксперименты". "Блаженная мумификация посредством опиума,
театральная и суетливая трансмутация с помощью гашиша, муравьиное
головокружение от кокаина" -- все это осталось в прошлом. Поэт полностью
отказывается не только от вина и наркотиков, но и от мяса, начинает
заниматься дыхательными упражнениями, овладевает основами хатха-йоги (в ее
европеизированном варианте), а заодно приступает к изучению санскрита. В те
же годы он открывает для себя произведения крупного французского эзотерика
Рене Генона, без знакомства с которыми было бы невозможно не только
создание "Горы Аналог", но и все дальнейшее развитие творческой личности
Домаля. Геноновский "Царь мира", опубликованный в 1927 году, послужил своего
рода "закваской" для "Горы Аналог": в обеих книгах развиваются довольно
странные для "рационально" мыслящего европейца темы той отрасли
эзотерического знания, которую Рене Генон именовал "священной географией". В
"Царе мира" описывается древнее святилище, располагавшееся когда-то, на заре
времен, на Полюсе или на вершине Мировой горы, тогда еще не только
символической, а обладавшей достаточными признаками реальности, доступной
физическому восприятию. Этот центр, согласно Генону, был хранилищем
"Традиции", то есть совокупности священных знаний, когда-то полученных
праотцами человечества непосредственно от "высших сущностей" и с тех пор
передаваемых из уст в уста представителями жреческих каст или аналогичных
этим кастам организаций. Традиция -- это своего рода сердцевина, духовный
стержень любого здорового общества; без нее невозможно ни подлинное его
процветание, ни обеспечение каждому из его членов достойного места при жизни
и благой участи после смерти. Когда какая-либо ветвь Традиции мертвеет,
засыхает или, образно выражаясь, "уходит в землю", ее место, по словам
Домаля, занимают "современные идолы: описательная наука, мораль, прогресс,
счастье человечества, самоценность личности, жизнь в поисках прекрасного --
все эти абсурдные железки и булыжники, которые тяжким грузом ложатся на нашу
грудь". Вслед за Геноном Домаль не перестает повторять, что современный мир
-- это всего лишь огромная пародия на истинную цивилизацию, вселенский дом
сумасшедших, так едко высмеянный им в романе "Большая пьянка" (1938).
Разбирая вопрос о первозданном великом святилище, откуда, кстати
сказать, явились поклониться Христу его владыки, "цари-волхвы", Генон
утверждал, что вследствие неуклонной материализации мира, всеобщего
помрачения и упадка духовности оно стало недоступным для физического
восприятия, превратившись из "горнего места" в некий потаенный пещерный
храм, расположенный где-то в Гималаях. Забегая вперед, скажу, что Домаль,
развивая учение Генона в виде эзотерической притчи, утверждал, что на земле
до сих пор существует реальная возвышенность, аналогичная символической
Мировой горе, "Гора Аналог", огражденная от праздных или кощунственных
взоров "искривленным пространством", -- гора, на вершине которой, "подобно
бессмертному семени", хранится традиционное знание. "Гора Аналог" соединяет
нашу теперешнюю среду обитания с высшими сферами; восхождение на нее
равнозначно истинному посвящению, ведущему к осознанию бренности
человеческой природы, иллюзорности нашего зыбкого "я" и -- в конечном счете
-- слиянию с Абсолютом. Герои Домаля снаряжают экспедицию, чтобы проникнуть
в это "заколдованное место" и приобщиться к его тайнам; сам Домаль такой
возможности не имел -- ему оставалось искать контакт с организациями,
претендовавшими на связь с "высшим эзотерическим центром" или хотя бы с
одним из его филиалов.
К числу таких организаций в Европе 20--30-х годов принадлежала "школа"
Георгия Ивановича Гурджиева (1872--1949), вскользь упомянутого мною выше.
Гурджиев -- одна из самых незаурядных, загадочных и весьма, надо признаться,
двусмысленных фигур нашего века. Свидетельства людей, близко знавших этого
"гуру", собранные в книге Луи Повеля "Мсье Гурджиев"', на редкость
противоречивы. Одни -- в первую очередь великосветские дамы, такие, как
вдовы Метерлинка и Карузо, -- видят в нем духовного учителя, "чудотворца",
"целителя душ", другие -- среди них такие известные литераторы, как Книга
Луи Повеля "Мсье Гурджиев" готовится выпуску в издательстве "Энигма".
Дсни Сора и Поль Серан, -- подчеркивают темные, люциферическис черты
личности Гурджисва, рисуют его этакой помесью Калиостро с Распутиным.
"Учение" Гурджиева, насколько о нем можно судить по его собственным
сочинениям и книгам его ученика Петра Успенского, представляется чудовищной
мешаниной из фрагментов подлинных эзотерических истин, зачастую сознательно
огрубленных и приземленных, и, как это ни странно, самых крайних постулатов
французского механистического "материализма" эпохи пресловутого
"Просвещения". Во вселенной Гурджиева, состоящей из "атомов" разного веса и
объема, все строго детерминировано, все определяется придуманными им
"законами": в мире Абсолютного всего один закон -- единая воля Абсолюта; в
мире "всех миров" этих законов три; в мире "всех Солнц" -- шесть, и так
далее, вплоть до самого низшего мира Луны, где их целых девяносто шесть. Все
эти "миры", как и следовало ожидать, чисто материальны. "В этой вселенной,
-- пишет Успенский в своей книге "В поисках чудесного", -- все можно
взвесить и измерить. Абсолютное так же материально, как Луна или человек.
Если Абсолютное -- это Бог, значит, и Бога можно взвесить, измерить,
разложить на составные элементы, "вычислить" и выразить в виде определенной
формулы". Ну а уж если сам Бог поддается "разложению" и "вычислению", то что
же тогда говорить о человеке? Обычный человек, по учению Гурджиева, -- это
всего-навсего живой автомат, напрочь лишенный и собственной воли и
каких-либо проблесков разума. "Все люди, которых вы видите, -- все это
машины, которые работают под влиянием внешних воздействий. Они рождены
машинами и умрут машинами... Какая психология может относиться к машинам?
Для изучения машины необходима механика, а не психология".
Вот этой-то механикой и занимался Гурджиев со своими учениками, многие
из которых отписывали на его имя все свои сбережения, чтобы поступить в
"Институт гармоничного развития человека", располагавшийся в старинном
Авонском замке неподалеку от Фонтенбло. Там они с утра до вечера занимались
вполне бессмысленными вещами -- копали, например, рвы, которые назавтра сами
же и засыпали, а в промежутках между этими занятиями осваивали практику
"священных" танцев, якобы заимствованную Гурджиевым у персидских и турецких
суфиев. "Метр" всячески терроризировал своих подопечных, лишал их сна,
отдыха и любимых развлечений, утверждая, что только так можно на основе
обычного физического тела вырастить еще три психосоматических модальности --
природное, духовное и божественное тело, последнее из которых обеспечивает
связь с Абсолютом и физическое бессмертие. Стоит ли говорить, что
"дрессировка" Гурджиева превращала доверившихся ему люд ей в лучшем случае в
подлинных роботов, в худшем -- доводила до смерти, как это случилось,
например, с замечательной новозеландской писательницей Кэтрин Мэнсфилд.
"Бегите от Гурджиева, как от чумы", -- предостерегал своих учеников
Генон, являвшийся -- и в духовном, и в чисто человеческом плане -- антиподом
авонского "балетмейстера". Это предостережение не было известно Домалю, и
он, не переставая восхищаться Геноном ("если он говорит о Веде, он мыслит
Бедой, он сам становится Ведой"), попал в гурджиевские сети, начал посещать
занятия одного из филиалов "Института", руководимого неким Александром
Зальцманом, а после его смерти -- его вдовой. Ничего удивительного в этой
раздвоенности нет, если вспомнить, что Домаль родился под тем
астрологическим знаком, который изображается в виде двух рыб на одной
снизке, пытающихся плыть в разные стороны. Он трагическим образом воплощал в
себе всю растерянность своего поколения и своей эпохи -- эпохи хрупкого
затишья между двумя великими войнами. Зачитываясь Геноном, изучая
традиционную философию Индии, он в то же время заигрывал с марксизмом и
поддерживал лозунг Андре Бретона "Сюрреализм на службе революции". Считал
поэзию чем-то вроде йоги, утверждал, что истинный поэт "должен
дисциплинировать себя и управлять собой, чтобы стать совершенным
инструментом сверхъестественных функций", -- и увлекался "автоматическим
письмом", придуманным сюрреалистами, напрочь отвергавшими всякую
самодисциплину. По-мальчишески дурачился и озорничал в предельно искренних
письмах друзьям, а потом, после знакомства с Гурджиевым, изобразил своих
прежних единомышленников в виде кучки раскольников, предателей,
корыстолюбцев и бездарей...
Рассказывая об этом периоде жизни Домаля, Жан Бьес пишет: "С ним
происходило то, что происходит со всяким, кто уходит в монастырь:
последовательный отказ от смеха и шуток, забвение прошлого, приспособление к
новой терминологии, включающее в себя иную шкалу ценностей и оценок, все
возрастающий разрыв между ним и теми, кто остался в миру".
"Но, -- продолжает Бьес, -- сознавал ли Домаль, что воля к власти и
жестокое подавление телесных потребностей могут стать смертоносным оружием в
руках тех, кому в то же время не внушено понятие Благодати?.." Пусть Домаль
и не стремился посредством гурджиевских упражнений к обретению
паранормальных способностей, сам метод Гурджиева вел именно к этому. А такие
способности, как известно, являются лишь препятствием на пути духовного
развития.
Здесь, справедливости ради, стоит отметить, что сам Гурджиев не поощрял
занятий Домаля: много ли проку от чахоточного ученика! "Полная трансмутация,
то есть образование астрального тела, возможна лишь в здоровом, нормально
функционирующем организме", -- вторил своему учителю Успенский. Так или
иначе, здоровье Домаля, еще в юности подорванное "оккультной
самодеятельностью", не выдержало перегрузок, связанных с гурджиевской
"гимнастикой": он скончался 21 мая 1944 года, а рукопись его последнего,
"ключевого" романа "Гора Аналог", над которым он работал в продолжение пяти
лет, осталась оборванной на середине фразы...
Художественная и философская ценность "Горы Аналог" в немалой степени
определяется высоким "удельным весом" этого сравнительно небольшого текста.
Неискушенный читатель увидит в нем нечто вроде научно-фантастического
романа, явно перекликающегося с такими шедеврами этого жанра, как
"Путешествие к центру земли" Жюля Верна. Более эрудированный человек отметит
связь "Горы Аналог" с традицией французской философской сказки от "Кандида"
Вольтера до "Маленького принца" Антуана де Сент-Экзюпери. И, наконец, люди,
хоть мало-мальски знакомые с литературой по эзотерике, со всей
справедливостью отнесут книгу Домаля в разряд эзотерической притчи, рассказа
о поисках космического центра, в процессе которых герои становятся
участниками мистерии посвящения. "Гора Аналог" полна явных и скрытых отсылок
ко множеству произведений схожих жанров. Самое древнее из них -- это
древнеегипетская "Сказка о потерпевшем кораблекрушение", называемая еще
"Змеиным островом". Нужно, правда, оговориться, что герой этой "сказки"
попадает на волшебный остров не по собственной воле -- его заносит туда
бурей. Но сути дела это не меняет: он оказывается на клочке суши (обломке
Атлантиды? Лемурии?), которым правит всезнающий говорящий змей, чудом
уцелевший во время космической катастрофы, которая погубила всех его
родичей: "Внезапно упала звезда, и они были охвачены ее пламенем. И
случилось так, что меня не было при этом, и они сгорели, когда меня не было
среди них". Змей--владыка острова, скорее всего, является последним потомком
древней разумной расы хранителей священного знания, той самой расы, что
описана в поэме Гумилева "Дракон", основанной на оккультных источниках.
"Змеиный остров"обречен:
"После того как ты удалишься отсюда, -- говорит царь-змей безымянному
мореплавателю, -- ты никогда больше не увидишь этот остров, который
превратится в волны". Это пророчество можно понимать в буквальном смысле --
как реальную гибель последнего островка, оставшегося от Лемурии или
Атлантиды, и как намек на "помрачение", "оккультацию" допотопного святилища,
становящегося недоступным для физического восприятия. Суть сказки в том, что
перед этим царь-змей успевает поделиться с человеком частью своих духовных
сокровищ, олицетворяемых -- как и положено в произведениях данного жанра --
сокровищами материальными. Таким образом осуществляется связь между прежним
и новым хранителем священной Традиции -- связь, о которой так много и так
подробно писал Рене Генон.
Не буду перечислять многочисленные примеры "волшебного странствия",
которыми переполнены многие замечательные произведения античности,
средневековья и Возрождения: читатель и сам вспомнит о символическом
плавании аргонавтов в поисках золотого руна, о паломничестве героев Рабле к
оракулу Божественной Бутылки Бакбук, о приключениях Синдбада-морехода и
других скитальцев из Книги тысячи и одной ночи. Символика морской стихии в
ее космическом аспекте соотносится с образом "внешнего" мира, который
необходимо пересечь, чтобы добраться до духовной "сердцевины" вселенной, до
Мировой Горы, хранилища древнего священного знания. Что же касается
микрокосмического значения моря, то оно в большинстве традиций связано с
"морем страстей", которые должен утихомирить в себе всякий стремящийся к
обретению "великого мира", к слиянию с Абсолютом. Вот почему начальные этапы
инициации часто описываются в виде мореплавания, вот почему, кстати, в
католической религиозной символике Церковь часто уподобляется кораблю.
Текст Домаля прекрасно вписывается в эту тысячелетнюю
литературно-эзотерическую традицию. Яхта "Невозможная" и ее экипаж,
составляющий, вместе с капитаном и тремя матросами, двенадцать человек
(цифра явно символическая -- вспомним о двенадцати апостолах или двенадцати
пэрах Круглого стола), отправляется в рискованное плавание к неведомому
острову, теоретически "вычисленному" заранее главой экспедиции,
Соголем-Логосом. Неоднократно цитированный мною Жан Бьсс не без оснований
полагает, что каждый из членов этого экипажа олицетворяет какое-либо понятие
традиционной индийской философии (капитан -- "буддхи", высший разум, Соголь
-- "манас", или разум индивидуальный, и т.д.), а все они, вместе взятые,
являются как бы человечеством в миниатюре, которое в лице лучших своих
представителей занято прежде всего поисками божественной истины. Несколько
высокопарный тон моих последних строк не должен вводить читателя в
заблуждение: ведь, попав на Волшебный остров, путешественники обнаруживают
там потомков "невольников и моряков -- экипажи кораблей разных эпох, в самые
дальние века снаряженных теми, кто искал Гору Аналог". "В бухтах побережья,
-- пишет Домаль, -- строгими рядами стояли корабли всех времен и всех стран,
самые старые заросли солью, водорослями и ракушками до такой степени, что их
невозможно было узнать. Там стояли и финикийские лодки, и триремы, и галеры,
каравеллы и шхуны, два колесных парохода и даже старый сторожевой корабль
прошлого века, но вообще-то суда недавних эпох были довольно малочисленны".
На Гору Аналог нет доступа праздным, а тем более корыстным или
агрессивным
субъектам. Ветер, втягивающий на Волшебный остров суда подлинных
искателей истины, "не был ни естественным, ни случайным: он дул, повинуясь
чьей-то воле" -- надо полагать, воле владык этого "заколдованного места",
Великих Посвященных, способных, как даосские "бессмертные", управлять
стихиями. Среди набросков Домаля, относящихся к планам работы над "Горой
Аналог", сохранилось краткое описание незавидной участи "ренегатов",
организовавших свою собственную экспедицию на остров: "Они думали, что гора
непременно таит под собой нефть, золото или еще какие-нибудь сокровища,
ревниво охраняемые людьми, которых непременно надо победить. И потому они
снарядили настоящий военный корабль, оснастив его самым современным
оборудованием... Когда же они оказались в пределах видимости Горы Аналог, то
собрались обрушить на нее всю свою огневую мощь. Но поскольку законы,
действующие там, были им неведомы, они попали в водоворот. Обреченные на
бесконечное и медленное вращение, они, конечно, могли бомбардировать
побережье, но их снаряды бумерангом обращались против них самих".
... ... ... Продолжение "Гора Аналог" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |